Зная, что эти (а надо надеяться, и другие) сочинения подобного же духа и толка можно было бы все-таки опубликовать для читателей, мы склонялись к мысли, что по меньшей мере некоторые из них нашли свое место в издании, которое нынче преподнес читателям мистер Кромек. Но он ни на осуждение не отважился, ни притязаний на одобрение не предъявил, каковое, казалось бы, могло снискать ему такого рода предприятие. Содержание тома, лежащего перед нами, скорее назовешь собранием обрывков черновых записей, нежели наследием; это по большей части мусор, отбросы ремесла, а не товары, которые можно было бы счесть за контрабанду. Однако даже в этих остатках да оскребках содержатся любопытные, стоящие внимания предметы, способные пролить свет на личность одного из необычайнейших людей, чьим появлением отличён наш век.
Первая часть тома содержит в себе около двухсот страниц писем, адресованных Бернсом разным лицам и написанных в различном состоянии чувств и расположении духа; в одних случаях письма эти показывают всю мощь дарований писателя, в других же— они только тем и дороги, что на них имеется его подпись. Жадность, с какою читатель всегда поглощает издания этого рода, обычно объясняется желанием узнать взгляды и суждения знаменитых людей в часы, когда они бывали откровенны и говорили без прикрас, и стремлением вчитаться и оценить их мысли, покуда золото — еще лишь грубая руда, покуда оно не очищено, покуда не превращено в отшлифованные изречения и звонкие строфы. Но, вопреки этим благовидным отговоркам, мы сомневаемся, чтобы оный интерес можно было приписать более достойному источнику, нежели любовь к сплетням, пересудам и подробностям частной жизни. И на самом деле, в письмах, по крайней мере в письмах обычного и смешанного жанра, весьма редко содержатся подлинные суждения сочинителя. Если автор, садясь за стол, ставит себе задачу по всем правилам писать сочинение, предназначенное для читателей, то он уже загодя обдумает его тему и решит, какие суждения он выскажет и каким способом их обоснует. Но тот же самый человек пишет письмо обычно лишь затем, что письмо нужно написать, и тут он, пожалуй, обычно и не ведает, о чем будет писать, а найдя тему, обойдется с нею скорее так, чтобы удовольствовать своего корреспондента, нежели сообщить о собственных переживаниях.
Письма Бернса, хоть и блещут в отдельных местах отменным красноречием, хоть и выражают пылкий нрав и пламенную натуру поэта, все же не являют собою исключения из общего правила. Временами в них видны явные отпечатки искусственности, да еще с оттенком педантичности, в общем-то чуждой характеру и воспитанию барда. Нижеследующие цитаты показывают и мастерство и промахи в его эпистолярном творчестве. Невозможно вообразить себе более юмористическое олицетворение, чем глубокомысленная чета Мудрости и Оглядки в первой цитате, между тем как искусственность во второй доходит до полнейшей велеречивости:
...Передайте леди Мак-Кензи, чтобы воздала мне должное за малую мою мудрость. «Я — Мудрость и живу с Оглядкой». Ну, и блаженненький же домашний уют, нечего сказать! Сколь счастлив был бы я провести зимний вечерок под их досточтимой кровлей, выкурить трубочку или распить с ними овсяного отварцу. Экая у них торжественная, вечно натянутая, смеходавительная сериозность физиономий! Экие премудрые изречения о сынках-шалопаях да о дочках, дурехах бесстыжих! А какие уроки бережливости, когда мы сиживали, бывало, у камелька вплотную друг к дружке на предмет пользования кочергой и щипцами!
Мисс N. в добром здравии и, как всегда, просит вам кланяться. Я пустил в ход все свое красноречие, все наиубедительнейшие размахивания руками и сердцещипательные риторические модуляции, какие были в моей власти, чтобы выпроводить ее в Хервистон, но тщетно! Риторика моя, сдается, перестала действовать на прекрасную половину рода человеческого. Знавал и я красные деньки, но это уж «повесть давних лет». По совести говоря, я уверен, что сердце мое воспламенялось до того часто, что вовсе остекленело. На дамский пол поглядываю с восхищением, в чем-то похожим на то, с каким взираю на звездное небо в студеную декабрьскую ночь; восхищаюсь красотой творений создателя, очарован буйной, но грациозной странностью их движений и… желаю им доброй ночи. Говорю это касательно известной страсти, dont j’ai eu l'honneur d’etre tin miserable esclave. Что же до дружбы, то от вас с Шарлоттою я видел только приятство, постоянное приятство, которого, надо надеяться, «сей мир ни дать, ни отобрать не может» и которое переживет небеса и землю.
Проявляя столь же ложный вкус, Бернс разражается вот какими тирадами:
...Смогу ли ремеслом моим быть вам, достопочтенный доктор, полезен, — это, боюсь, весьма сомнительно. Аяксов щит, помнится, был сделан из семи бычьих кож и бронзовой доски, каковые всецело могли пренебречь непомерною мощью Гектора. Увы! Я не Гектор, а недруги ваши, досточтимый доктор, столь же благонадежно снаряжены, сколь и Аякс. Невежество, суеверие, ханжество, тупоумие, злобность, самомнение, зависть — и все это крепко сидит в солидной раме бесстыжей наглости. Боже ты мой праведный! Да ведь по такому щиту, сударь, юмор — все равно что воробей клюнул, а сатира — будто мальчишка из пушки-хлопушки пальнул. Таких позорящих мироздание scelerats, как эти, одному господу богу под силу исправить и лишь дьяволу — покарать. Хочется мне, как в оны дни Калигуле, чтобы у всех у них была одна-единственная шея. Чувствую себя беспомощным, как дитя, противу ярости моих желаний! О, когда бы насылающим порчу заклятием задушить в зародыше их нечистые козни! О, когда бы ядовитым смерчем, воскрылившим из знойных краев Тартара, смести в самую преисподнюю изобильный посев их богомерзких затей!