Том 20 - Страница 160


К оглавлению

160
XIV
Он, как халдей, впивался в звезды взглядом
И духов там угадывал — светлей
Их блеска. Что земля с ее разладом,
С людской возней? Он забывал о ней.
Взлети душой он в сферу тех лучей,
Он счастье знал бы. Но покровы плоти
Над искрою бессмертной — все плотней,
Как бы ревнуя, что она в полете
Рвет цепи, что ее вы, небеса, зовете.


XV
И вот с людьми он стал угрюм и вял,
Суров и скучен; он, как сокол пленный
С подрезанным крылом, изнемогал,
А воздух был и домом и вселенной.
И в нем опять вскипал порыв мгновенный:
Как птица в клетке в проволочный свод
Колотится, покуда кровью пенной
Крыла, и грудь, и клюв не обольет,
Так в нем огонь души темницу тела рвет.


XVI
И в ссылку Чайлд себя послал вторую;
В нем нет надежд, но смолк и скорбный стон,
И, осознав, что жизнь прошла впустую,
Что и до гроба он всего лишен,
В отчаянье улыбку втиснул он,
И, дикая, она (так в час крушенья,
Когда им смерть грозит со всех сторон,
Матросы ром глушат, ища забвенья)
В нем бодрость вызвала, и длил он те мгновенья…


Комментарии, проясняющие смысл этого меланхолического рассказа, давно известны публике — их еще хорошо все помнят, ибо не скоро забываются ошибки тех, кто превосходит своих ближних талантом и достоинствами. Такого рода драмы, и без того душераздирающие, становятся особенно тягостными из-за публичного их обсуждения. И не исключено, что среди тех, кто громче всего кричал по поводу этих несчастных событий, находились люди, в чьих глазах литературное превосходство лорда Байрона еще увеличивало его вину. Вся сцена может быть описана в немногих словах: мудрый осуждал, добрый сожалел… а большинство, снедаемое праздным или злорадным любопытством, сновало туда и сюда, собирая слухи, искажая и преувеличивая их по мере повторения; тем временем бесстыдство, всегда жаждущее известности, «вцепившись», как Фальстаф в Бардольфа, в эту добычу, угрожало, неистовствовало и твердило о том, что надо «взять под защиту» и «встать на чью-либо сторону».

Семейные несчастья, которые на время оторвали лорда Байрона от родной страны, не охладили его поэтического огня и не лишили Англию плодов его вдохновения, В третьей песне «Чайлд-Гарольда» проявляется во всей силе и во всем своеобразии та буйная, могучая и оригинальная струя поэзии, которая в предыдущих песнях сразу привлекла к автору общественное внимание. Если и заметна какая-либо разница, то разве в том, что первые песни кажутся нам старательнее обработанными и просмотренными перед опубликованием, а нынешняя как бы слетела с авторского пера: сочиняя ее, поэт уделял меньше внимания второстепенным вопросам слога и версификации.

И тем не менее в ней так чувствуется глубина и напряженность страсти, настолько оригинален тон и колорит описаний, что недостаток отделки некоторых деталей скорее усиливает, нежели ослабляет энергию поэмы. Порою кажется, что поэт в своем стремлении обрушить на читателя «мыслей пламя, слов огонь», сознательно пренебрегал заботой о самодовлеющем изяществе, что встречающаяся иногда шершавость стиха соответствовала мрачным раздумьям и душевному страданию, которые этот стих выражает. Мы замечали, что такое же впечатление производила игра миссис Сиддонс, когда она, стараясь выделить какой-нибудь монолог, полный глубокого чувства, нарочно, по-видимому, принимала позу напряженную, застывшую, неестественную, диаметрально противоположную правилам изящного, ради того, чтобы лучше сосредоточиться и дать выход печали или страсти, которые не терпят украшательства.

Так и версификация в руках поэта-мастера всегда соответствует мыслям и действиям, которые она выражает, а «строчка трудится, слова текут лениво», вырываясь из груди под воздействием тяжкой и мучительной думы, как огромная глыба из рук Аякса…

Все же, раньше чем продолжить эти замечания, следует дать некоторое представление о плане третьей песни.

Тема та же, что и в предшествующих песнях «Странствований». Гарольд скитается в чуждых краях, среди чуждых пейзажей, которые возбуждают в его уме множество дум и размышлений. Песнь открывает-' ся прекрасным и патетическим, хотя и отрывистым, обращением к малютке дочери автора и сразу же привлекает наш интерес и наше сочувствие к добровольно ушедшему в изгнание Пилигриму:



I
Дочь, птенчик, Ада милая! На мать
Похожа ль ты, единственно родная?
В день той разлуки мне могла сиять
В твоих глазах надежда голубая,
Зато теперь… Вскочил я, дрожь смиряя;
Вокруг вода бушует, в вышине
Крепчает ветер. Вновь плыву, не зная
Куда. Вновь тает брег родной в волне,
Но в том ни радости уже, ни скорби мне…


II
Вновь я плыву! Да, вновь! И волны снова,
Как бы скакун, что к ездоку привык,
Меня стремят. Привет им — в буйстве рева!
Пусть мчат меня — скорее, напрямик,
Куда-нибудь! Пусть мачты, как тростник,
Сгибаются и парус хлещет рваный —
Я должен плыть. Я над волной поник.
Сноси ж удары волн и ярость урагана!


Затем возобновляется тема Чайлд-Гарольда, а дальше следуют уже цитированные нами стансы, которые, надо признать, сближают высокородного автора с детищем его фантазии еще теснее, нежели это было в предыдущих песнях. Нас отнюдь не надо понимать так, будто все чувства и похождения Чайлд-Гарольда следует приписывать лорду Байрону. Нет, мы только хотим сказать, что в вымышленном Пилигриме есть многое от самого автора.

160