Том 20 - Страница 166


К оглавлению

166


VIII
Но он — наш милый, лучший цвет,
Наш ангел с колыбельных лет,
Сокровище семьи родной,
Он — образ матери душой
И чистой прелестью лица,
Мечта любимого отца,
Он, для кого я жизнь щадил,
Чтоб он бодрей в неволе был,
Чтоб после мог и волен быть…
Увы! Он долго мог сносить
С младенческою тишиной,
С терпеньем ясным жребий свой;
Не я ему — он для меня
Подпорой был… Вдруг день от дня
Стал упадать, ослабевал,
Грустил, молчал и молча вял.


Дальше описывается горе оставшегося в живых Бонивара. Сперва он беснуется и неистовствует от сознания своего одиночества «в сей черноте», оттого, что порвались все звенья, соединявшие его с человечеством, но постепенно впадает в оцепенение отчаяния и безразличия, и уже нет для него ни света, ни воздуха, ни даже темноты:



И виделось, как в тяжком сне,
Все бледным, темным, тусклым мне;
Все в мутную слилося тень;
То не было ни ночь, ни день,
Ни тяжкий свет тюрьмы моей,
Столь ненавистный для очей:
То было — тьма без темноты;
То было — бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил.


Потом поэт рассказывает о впечатлении, которое произвел на ум узника случайный прилет птицы, да еще вид на озеро через отдушину в стене тюрьмы. Выдержка из этого описания будет последним отрывком из поэмы, который мы приведем:



И слышен был мне шум ручьев,
Бегущих, бьющих по скалам;
И по лазоревым водам
Сверкали ясны облака;
И быстрый парус челнока
Между небес и вод летел;
И хижины веселых сел
И кровы светлых городов
Сквозь пар мелькали вдоль брегов…
И я приметил островок:
Прекрасен, свеж, не одинок
В пространстве был он голубом;
Цвели три дерева на нем,
И горный воздух веял там
По мураве и по цветам,
И воды были там живей,
И обвивалися нежней
Кругом родных брегов оне.


Наконец приходит свобода, но приходит она, когда узник Шильона уже примирился со своим подземельем, когда он стал относиться к нему как «к милой кровле» и даже с цепями — и с тем сдружился…

Совершенно очевидно, что эта своеобразная поэма скорее сильна, чем приятна. Темница Бонивара, как и темница Уголино, — тема вообще слишком мрачная, и даже гений поэта или художника не может преодолеть ее ужаса. Тем более тягостна она в этой поэме, что не оставляет никакого якоря для человеческой надежды и описывает узника, хотя и наделенного талантами и добродетелями, как существо инертное и бессильно поникшее под бременем скопившихся страданий. И все-таки картина, как ни сумрачен ее колорит, в силах соперничать с любой другой, нарисованной лордом Байроном, и поэтому невозможно читать эту поэму без замирания сердца, схожего с тем, что, по описанию, испытывала сама жертва.

Мы уже говорили, что иногда лорд Байрон заимствует манеру и стиль своих современников, хотя и не теряет при этом собственных оригинальных черт. Нынешний сборник дает тому немало примеров. Читая «Шильонского узника», нельзя не заметить, что многие места, например последний отрывок, цитированный нами, сильно напоминают Вордсворта. Есть и другой пример — стихотворение, озаглавленное «Могила Черчила», для которого, кажется, послужила образцом поэзия Саути — но не те ее образцы, где преобладают эпические мотивы, а «Английские эклоги», где моральные истины изложены, говоря языком самого поэта, «с почти разговорной простотой», в забавной и оригинальной манере, избранной для того, чтобы сделать нравоучение одновременно и впечатляющим и «пикантным».

Все же могила Черчила могла бы вызвать у лорда Байрона более глубокий душевный отклик, ибо при всем несходстве их характеров и поэтического дара было и нечто общее в их судьбе и облике. Сатира Черчила текла более изобильным, хотя и не столь горьким потоком, зато по части лиричности и воображения он никак не может равняться с лордом Байроном. Но оба поэта считали, что стоят выше мнения света, и обоим сопутствовали слава и популярность, которые они, видимо, презирали. Творения обоих обнаруживают врожденное благородство ума, хотя порой и заблуждающегося, и дух гордой независимости, зачастую доходящей до крайности. В своей ненависти к лицемерию оба они переходили черту осмотрительности и доводили склонность к язвительной насмешке до грани распущенности. Во цвете лет Черчил скончался на чужбине; здесь, мы надеемся, кончается сходство и объект нашей критики проживет еще долго к вящей своей славе.

Две другие вещи в этом сборнике приводят на ум дикую, необузданную и пламенную фантазию Колриджа. Мы всегда относились с почтением к высокому гению этого поэта, хотя он, быть может, слишком часто, к ущербу для собственной популярности, погружался в мир буйных видений, в мистику, никак не помогая читателю проникнуть в смысл того, что он хотел сказать.

Возможно, в произведении, озаглавленном «Чары», сходство лишь кажущееся, зато в своеобразной поэме «Тьма» с хорошим подзаголовком: «Сон, который не вовсе сон» дело обстоит иначе.

В ней наш автор, для которого до сих пор было столь характерно мастерское умение показать читателям, куда он их ведет, довольствуется тем, что преподносит множество могучих, но не упорядоченных мыслей, смысл которых мы, признаться, не всегда могли постичь. Перед нами мелькают жуткие видения; они образуют причудливые арабески, носятся, сливаются и расходятся, словно в лихорадочном сне — ужасающие химеры, в существование которых ум отказывается верить, сбивающие с толку и утомляющие неискушенного читателя, ставящие в тупик даже тех, кто больше свыкся с полетом поэтической музы. Тема поэмы — нарастание кромешной тьмы, пока она не становится, по выражению Шекспира, «могильщиком мертвого»; мрачные образы, нагроможденные поэтом, только потому не вызывают у нас трепета, что слишком уж дик общий замысел.

166